Я пишу, вымарываю, комкаю одно письмо за другим. Вдруг слышу за дверью надрывный вопль: «Опять своей бляди звонишь? Никогда ничего у вас с ней не будет! Ни детей, ни квартиры, – ничего!»
Я бегу к двери и с силой, рывком, распахиваю её. Маленький человек убегает, теряя крохотный тапок при отступлении. Я начинаю кидать ботинками во входную дверь, скрежетать зубами, несколько раз погромче роняю швабру, короче, стараюсь произвести как можно больший шум, чтобы человек на кухне испугался, затаился и не мешал мне домогаться моей благоверной.
Кажется, письмо мне удается: мы миримся, сходимся. И чем в итоге заканчивается вся эта история? Тем, что вскоре жена моя в кругу подруг, на кухне, под водочку, читает мое позорное письмо и все отмечают во мне духовный рост. «Я бы могла его сломать, – говорит под конец застолья моя жена, совсем нажравшись. – Но я-а не хощу такой ломки. Я хощу-у, шобы он сам осозна-ал».
С работой – фигня. Ну чем я не граф Люксембург в конце концов? Мне за тридцать, когда дождусь? Я высокий, широкоплечий, даже усы отрастил себе щеточкой под графа. Постоянно стараюсь попасться на глаза режиссеру засветиться, однако же, все Мышь и Мышь.
Деньги нужны тоже. Но обратно в кабак, песни петь под гитару я не вернусь. Тупая работа, профессионального интереса вообще не представляет, вокал здесь на втором, на третьем месте, возможности не покажешь этим жрущим и пьющим в тесном помещении. А профессиональные вокалисты часто даже страдают сотрясением мозга из-за своего голоса; я люстру раскачать могу ничего не стоит – стеклярусы зазвенят, как бубенцы. Здесь же нужно создавать фон под жратву. Публика тоже. Потрясал тут один опостылевший швед долларами у меня перед носом. Я в туалет – он за мной, я в кабинку – он за мной. Я ему: «Чего тебе?» Он ни слова по-русски, все трясет только деньгами. Я говорю: «Я вас не понимать». А он, я и охнуть не успел, ловко вдруг залез мне в штаны. Я его отпихиваю, а он все лезет, сволочь, чуть яйца не оторвал. Врезал я ему тогда коленкой между ног и скрылся. Хорош был бы я, если бы отдал ему на растерзание свою ширинку. Бесславный конец для артистов. Втянешься в это – точно конец. А как же святое искусство, а подмостки, а как же неосуществленные возможности? Тогда всему конец. А если бы ещё в момент моего падения меня увидел маленький человек – он бы умер со стыда. А его смерти я не допущу. Слышите вы, суки! Кто бы вы ни были, какой бы глубокий внутренний мир себе ни выдумали!
В наше время нужно притаиться и тихонько работать где-нибудь, чтоб (это немаловажно) тебе никто не позавидовал. Вот и устроился я работать в своем театре кроме Мыши ещё и рабочим сцены на полставки.
Я в тесной полуподвальной каморке – бытовке рабочих сцены. Никого. Кругом штабеля пустых бутылок, единственный матерчатый диван весь прожжен сигаретами, а посреди его огромное горелое пятно, точно кто-то нарочно налил во вмятину водки и поджег. Смотрю в запаутиневшее разбитое окошко на уровне моих глаз. На столе бутылка кефира и недоеденная скумбрия. С каким удовольствием пьется кефир с запахом табачного дыма и килек в томате, и с каким удовольствием смотрится в окно. Там, во дворе, декорации отживших свой век спектаклей и ещё идущих. Хорошо бы, конечно, выбросить старый хлам, очистить двор от декораций типа «Жди меня», изображающих шлагбаумы, семафоры, вагоны. Но иногда старые спектакли восстанавливаются. Тогда ищут новых актеров на роли, и быть может… Да что об этом мечтать.
Я раздеваюсь догола даже трусы снимаю; беру огромную, жесткую палаточного цвета униформу, очень старую, пропитанную театральной сыростью – я хочу почувствовать новую кожу. Откапываю в ящике с разным барахлом: гвоздями, скобами, динамиками, рваными удлинителями, растоптанные башмаки с уродливо загнутыми вверх мысками. Цементный пол жжет лодыжки – я всовываю ноги в башмаки, шевелю пальцами, с какой благодарностью они прильнули к коже на моих ногах, я знаю, что их давно никто не надевал. Широченные штаны тоже мне по душе: просторные, хоть немного трет жесткий шов в паху; две толстых лямки на пуговицах; во всех карманах завалявшиеся гвозди разной величины; шелуха от семечек; старый билет на трамвай; свернутые в свиточек, с неоторванным почему-то контролем два билета в кинотеатр «Пламя» (теперь его уже и в помине нет); в наколенных карманах один дырявый, в другом промасленная тряпочка. Найти бы что-нибудь интересное… Но интересное не ищется. Я закрываю глаза, протягиваю руки к воображаемому небу, туда, где проходит труба вентиляции, представляю яркое солнце, виноград на груди. Вижу себя со стороны: широкоплечий, усики топорщатся, под мышками небрит, на левом плече наколка: змея обвивает кинжал – осталась с армии.
– Привет, граф Люксембург, – слышу за спиной веселый голос завпоста, – хватит медитировать. Бери гвозди-обойнички, иди пока разворачивай половик. Ребята придут ставить свои железки, чтоб был прибит на весь планшет, и ни единой складки. Бей на полметра вглубь порталов, чтоб планшета ни одной досточки из зала не было видно. Понял? Вперед. Поздравляю с бенефисом. Граф Люксембург, ха-ха!
Козел.
Выхожу на сцену и вдруг слышу из осветительской ложи женский голос.
– Какая волосатая грудь, – кричит осветительница, направляя на меня прожектор. Давай спущусь покопаюсь!
– Не приставай, я на работе, – заслоняюсь я ладонью от света.
Когда луч уползает, я неожиданно замечаю рядом с собой режиссера, он с вожделением смотрит на мои наколки и грудь…
Примерно через неделю такой полуставки подходит ко мне режиссер, поймав в кулисах, и вдруг жеманным голосом с женскими интонациями говорит: